ни за
постройки к северу от "соляной черты", что проходит по горному хребту
близ Белграда, отделяя северные солончаки в тех местах, куда раньше
доходило Паннонское море, от жирного южног..
(Забывают, что
солдат, находящийся где-то поблизости от передовой, обычно слишком голоден и
запуган, слишком намерзся, а главное, чересчур изнурен, чтобы думать о
политических причинах войны...
Не могу сказать, связаны ли мои первые воспоминания с восточным или западным берегом мутной, медленно текущей Рио-де-ла-Плата -- то ли с Монтевидео, где мы проводили долгие, привольные летние месяцы на вилле моего дяди Франсиско Аэдо, то ли с Буэнос-Айресом. В этом городе я родился в 1899 году в самом его центре на улице Тукуман, находящейся между улицами Суипача и Эсмеральда, в небольшом скромном доме, принадлежавшем родителям моей матери. Как в большинстве домов того времени, там была плоская крыша, длинная, сводчатая передняя, называющаяся "сагуан", бассейн, из которого мы брали воду, и два патио. По-видимому, мы довольно скоро переехали в предместье Палермо, так как именно к нему относятся мои первые воспоминания -- другой дом с двумя патио, сад, где был насос с ветряным двигателем, и пустырь за садом. Предместье Палермо в это время -- а жили мы в Палермо на углу улиц Серрано и Гватемала -- находилось на неказистой северной окраине города, и многие обитатели его, стыдясь сказать, что они там живут, говорили туманно, что, мол, живут на Северной стороне. Мы занимали один из немногих на нашей улице двухэтажных домов, вокруг нас были в основном одноэтажные дома да пустыри. Я часто говорю об этом предместье как о районе трущоб, однако отнюдь не в том смысле, какой придают этому слову американцы. В Палермо жили бедные, но порядочные люди, а также и куда менее почтенный народ. Существовало также Палермо бандитов, называвшихся "компадритос", "куманьки", славившихся поножовщиной, однако это Палермо лишь много позже овладело моим воображением, ибо наша семья изо всех сил старалась -- и весьма успешно -- его игнорировать. В отличие от нашего соседа Эваристо Каррьего, который был первым аргентинским поэтом, понявшим литературные возможности того, что находится рядом. Что до меня, я вряд ли подозревал о существовании компадритос, поскольку жил в замкнутых домашних условиях. Мой отец Хорхе Гильермо Борхес был юристом. По своим убеждениям философ-анархист, последователь Спенсера, он преподавал психологию в Нормальной школе современных языков, где читал свой курс на английском языке, пользуясь кратким учебником психологии Уильяма Джемса. Владение английским языком объяснялось тем, что его мать, Фрэнсис Хейзлем, родилась в графстве Стаффордшир в семье выходцев из графства Нортумберленд. В Южную Америку ее привела цепь довольно необычных обстоятельств. Старшая сестра Фанни Хейзлем вышла замуж за инженера итальянско-еврейского происхождения по имени Хорхе Суарес, который привез в Аргентину новшество, первую конку, тут он и его жена поселились, а затем пригласили Фанни. Вспоминаю связанный с его предприятием анекдот. Суарес, приглашенный во "дворец" генерала Уркисы в провинции Энтре-Риос, весьма неосмотрительно выиграл первую партию в карты с генералом, суровым диктатором этой провинции, скорым на кровавую расправу.
... Опыт искусства, как, наверное, и всеобщий опыт, снова и снова учит нас обратному: гораздо легче убедить определенное число людей в значительности чего-то, нежели удержать их от того, чтобы они при первой же возможности не путали его с незначительным.
Прикладная словесность: есть "прикладные" науки, которые во многом отличаются от "чистых" наук, на которых они базируются, оставаясь при этом науками - как то прикладная математика, прикладная психология или технические науки. Отнюдь не на подобных правах существует и прикладная словесность. К ней относятся все писатели и поэты, ощущающие себя глашатаями и распространителями мировоззрения либо мироустройства, не ими самими созданного. Далее, многими ступенями ниже, располагаются все те, кто пишет ради публики, в поисках публики, силясь приноровиться к нуждам театра или иным нуждам и ссылаясь на то, что писать надо для своих современников, а посему на них и равняться. Таковые были всегда, и они в большинстве. К полному размежеванию их - сугубо на прикладные нужды направленных - воззрений от воззрений "чистой" словесности стремиться не следует: его и не существовало никогда; однако когда подобные воззрения начинают задавать тон, а коренное отличие одного от другого не только не учитывается, но и демонстративно игнорируется, как это снова и уже давно имеет место в наши дни, литература впадает в неудержимое запустение.
В "Метафизике музыки" у Шопенгауэра сказано, что в музыке нам еще раз явлен целый мир. Все можно сказать через музыку, этот "...всеобщий язык, отчетливость которого превосходит даже отчетливость видимого мира". Только на этом языке возможно полное взаимопонимание между людьми. - Если бы этот великий, в данном - исключительном - случае к тому же оптимистический пессимист еще и до кино дожил! Вот бы интересно было послушать, как он объяснит, по какому такому недоразумению его аргументы с той же неопровержимой легкостью распространяются и на кино!