Мисс Гросвенор приблизилась к нему грациозным лебедем, поставила поднос на стол возле его локтя, ровным негромким голосом объявила: «Ваш чай, мистер Фортескью» — и вышла...
ись над столом, глубоко -- "Я должен с нею связаться" -- я пытался стрельнуть в нее радостным взглядом сексуальным взглядом на который она так и не догадалась поднять голову или уви..
Городок бежал уже под самыми крыльями, выставляя напоказ тайны своих садов: ограды не служили им больше защитой. Но, приземлившись, Фабьен понял, что ..
Чтобы создать бессмертную книгу, у человека есть два (и, может быть, вовсе не таких уж несхожих) пути. Первый (он начинается с призыва к богам или Святому Духу, в данном случае они синонимы) -- впрямую задаться высокой целью. Так поступал Гомер или рапсоды, которых мы называем теперь Гомером, умоляя музу воспеть гнев Ахилла либо труды и странствия Улисса; так поступал Мильтон, убежденный, что предназначен создать том, который не сотрется из памяти грядущих поколений; так поступали Тассо и Камоэнс. Этот первый путь отмечен величием, гордыней, фразерством, а порою и скукой. Второй, тоже небезопасный, -- в том, чтобы задаться целью второстепенной, а то и смехотворной: скажем, сочинить пародию на рыцарские романы, придумать забавный и печальный рассказ о чернокожем рабе, который вместе с мальчишкой плывет на плоту по бескрайним водам одной американской реки, или для сегодняшних нужд актерской труппы перелицевать чужую пьесу в кровавую сцену, навеянную томом Плутарха или Холиншеда. Предприниматель и лицедей, Шекспир писал для своего времени, где слиты прошлое и будущее. Его не слишком занимала интрига, которую он развязывал на ходу с помощью то осчастливленных влюбленных пар, то вереницы трупов, и куда сильнее притягивали характеры, разные варианты осуществленной судьбы, найденные человечеством, а еще -- бездонные возможности загадочного английского языка с его двумя переменчивыми регистрами германской и латинской лексики. Так были навеки созданы Гамлет и Макбет, ведьмы, они же богини-парки, три гибельные сестры, и похороненный шут Йорик, несколькими строками завоевавший бессмертие; так возникли непереводимые строки: "Revisit'st thus the glimpses of the moon" и "This still A dream; or else such stuff as madmen Tongue and brain not" (Идет дозором вдоль лучей луны; Сон или явь, что не под стать безумцам -- языку и разуму). У христиан была священная книга, Библия; ее и сегодня хранят протестантские народы, особенно -- говорящие по-английски. Позже каждая страна создавала свою книгу, свой образ человека. Италия находит себяв Данте, Норвегия -- в Ибсене; список останется куцым и предвзятым, не упомяни я Францию, чья словесность до того богата, что читатель колеблется в выборе между "Песнью о Роланде" и эпопеями Гюго, прозой Вольтера и лирическим выплеском Верлена. Шекспир -- символ Англии, время и пространство сошлись на нем. При этом он куда меньше англичанин, чем безымянный сакс, оставивший нам "Seafarer" (Морестранник), чем переводчики Писания, чем Сэмюэл Джонсон или Вордсворт. Его конек -- усложненная метафора, гипербола, а не "understatement" (Подтекст). И в нем совсем не чувствуется страсти к морю. Как у всякого настоящего поэта, эстетическое воздействие Шекспира опережает его истолкование и даже не очень нуждается в последнем; для необъяснимого волнения над строкой The mortal moon hath her eclipse endure (Вошла в затменье смертная луна) неважно, относится ли стих к недомоганию английской королевы Елизаветы, к самой луне или (и это скорей всего) к ним обеим. Человеческая судьба Шекспира -- того же причудливого чекана, что и судьбы приснившихся ему героев. Он с легким сердцем строчил то, чего ждали от него groundlings (Зрители партера) или надиктовывал Святой Дух, а сколотив состояние, бросил перо, почти наудачу подарившее нам столько неисчерпаемых страниц, и удалился на покой в родной городок, где стал дожидаться смерти, а не славы
... Когда он не играл в теннис, не тренировался, не читал про теннис, он говорил о теннисе. В те времена кумиром теннисистов был Реншо, и Беглли до такой степени надоел мне этим Реншо, что в моей душе созрела преступное желание как-нибудь исподтишка убить Реншо и предать его останки земле. Как-то вечером, когда дождь лил как из ведра, Беглли в течение трех часов подряд говорил о теннисе, упомянув имя Реншо, если я не сбился со счета, четыре тысячи девятьсот тринадцать раз. После чая он придвинул ко мне свой стул, упал на него и начал: - Обращали ли вы когда-нибудь внимание, как Реншо... Я перебил его: - Предположим, что какой-нибудь меткий стрелок возьмет ружье и убьет Реншо - совсем, наповал, - будете ли вы, теннисисты, продолжать говорить о нем или перейдете на другую тему? - Кто же станет стрелять в Реншо! - возразил он с негодованием. - Неважно кто, - сказал я, - но предположим, что найдется такой человек? - Ну тогда останется его брат, - сказал он. Об этом я забыл. - Не будем уточнять, сколько их там в семье, - сказал я. - Но если перебить всех до одного, перестанем мы наконец слышать это имя? - Никогда, - вскричал он с жаром, - пока существует теннис, имя Реншо не будет забыто! Страшно подумать, как бы я поступил, если бы он мне ответил иначе. На следующий год Беглли совершенно забросил теннис и страстно увлекся фотографией. Тогда все его друзья стали умолять его вернуться к теннису, вовлекали его в разговор о подаче, об отбитых и срезанных мячах, о случаях из жизни Реншо, но он не желал и слышать о теннисе. Где бы он ни был и что бы он ни увидел, он все фотографировал. Он делал снимки со своих друзей и этим превращал их в своих врагов. Он снимал маленьких детей и вселял отчаяние в сердца любящих матерей. Он снимал молодых женщин, и на их семейное счастье ложилась тень. Один юноша как-то влюбился в девушку, которая, по мнению его друзей, была ему не пара...